Криминология (Курганов С.И., 2012)

Является ли криминология наукой?

Специфика объекта, предмета криминологии, ее место на стыке разных наук неизбежно порождают споры о самом характере этой науки: является ли она правовой, самостоятельной, комплексной, междисциплинарной, общетеоретической и т.д.

Достаточно давно существует и крайняя точка зрения, полагающая, что криминология вообще наукой не является. Э. Сатерленд в своей известной работе «Принципы криминологии» утверждал, что криминология скорее есть вид искусства, или ремесла, основанного на многих науках и дисциплинах. В этом отношении криминология сходна с медициной, которая, как считают некоторые исследователи, является искусством, в основе которого лежат многие естественные и поведенческие науки. Аналогично и криминология является видом искусства, основанным на социальных и поведенческих науках, к тому же широко использующим право и религию. Сходную позицию занимают и многие представители так называемой клинической криминологии. По их мнению, криминолог является не ученым, а экспертом-клиницистом, который призван осуществлять коррекцию личности преступника путем психоанализа, медикаментозного и электрошокового воздействия, лоботомии и т.д.

В отечественной криминологии тоже существует похожий взгляд на криминологию. Но, в отличие от Э. Сатерленда, наши ученые Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин обосновывают тезис о вне-научном статусе криминологии, исходя «изнутри» самой науки, используя аргументацию логико-методологического характера. Для подтверждения этого тезиса в их книге выстраивается целая система доказательств. Первый элемент системы — выявление и формулировка семи неразрешимых парадоксов, существующих в криминологии.

А дисциплина, замечают авторы, мирящаяся с подобными парадоксами или, хуже того, не замечающая их, вряд ли может претендовать на звание науки.

Действительно, непротиворечивость знания является одним из идеалов науки. Наличие в теории противоречий и парадоксов ставит под сомнение достоверность и обоснованность полученного знания, саму способность теории правильно отражать действительность.

Противоречивая теория не имеет никакой практической ценности, поскольку по законам логики из противоречия можно вывести все, что угодно. Любая научная теория стремится избавиться от возникающих противоречий, и необходимость их разрешения является мощным внутренним стимулом развития науки.

Парадоксы, возникающие в процессе познания, известны со времен Древней Греции (апории Зенона). Они отражают не незрелость научного познания, а сам противоречивый характер такого познания. Об этом свидетельствует возникновение парадоксов и в современной науке (семантические парадоксы в современной формальной логике, парадоксы теории множеств, парадоксы общей теории систем и т.д.).

Возникающие противоречия могут быть разной степени общности.

Одни обнаруживаются на периферии теории, касаются некоторых частных следствий и могут быть «блокированы», существенно не влияя на логическую стройность и практическую эффективность теории. Но могут обнаружиться противоречия в самих основаниях теории (или науки) в ее исходных понятиях и постулатах. Тогда теория должна перестроиться, выработать иные, не приводящие к противоречиям понятия и постулаты. В противном случае она потеряет статус научной теории. Именно о таких противоречиях (или парадоксах, как говорят авторы) идет речь в работе Ю.Д. Блувштейна и А.В. Добрынина, в высшей степени интересной своим нетривиальным подходом к фундаментальным проблемам криминологии.

Парадоксы либо не относятся к предмету криминологии, либо не являются столь уж парадоксальными и могут быть както разрешены в рамках криминологии. Строго говоря, формулировки авторов не выражены в форме парадоксов. Ведь ими, с логиколингвистической точки зрения, можно считать рассуждение, доказывающее либо истинность двух высказываний, каждое из которых является отрицанием другого, либо ложность высказывания при предположении о его истинности, и наоборот.

Итак, парадокс первый — парадокс «общественной опасности деяния»: деяниям присуще особое свойство «общественная опасность».

Обнаружение этого имманентного свойства является необходимым и достаточным условием для криминализации деяния. Общественная опасность возникает в момент криминализации и исчезает в момент декриминализации, т.е. законодатель как бы по собственной воле может менять имманентные свойства явлений.

На это можно было бы возразить, что данный парадокс относится скорее к уголовному праву, а не к криминологии. Но поскольку многие криминологи считают, что криминология черпает из уголовного права все основные понятия и общетеоретические представления (или даже является частью уголовного права), то этот парадокс становится и криминологическим.

Для того чтобы избавиться от парадокса, можно пойти по другому пути. Признав, что общественная опасность, понимаемая как причинение или поставление в опасность причинения вреда, не является специфическим свойством преступления, можно рассматривать преступление в ряду иных правонарушений и социально вредных деяний (административные проступки, наркомания, алкоголизм), т.е. преступление можно рассматривать в качестве крайней формы отклоняющегося поведения.

Но тогда, уйдя от одного парадокса, мы получим другой — парадокс «отклоняющегося поведения»: как определить норму, отклонение от нормы, крайнюю степень такого отклонения? Кроме того, последовательно антилегалистский подход, отрицание любых правовых критериев может привести к тому, что социальная производность норм станет интерпретироваться как их произвольность, а каждый исследователь в результате будет иметь свой предмет исследования.

И не превратится ли тогда криминология в чистую социологию преступности, т.е. в отрасль социологии?

Таким образом, независимо от того, признается ли в качестве оснований криминологии уголовное право или социология, парадоксы сохраняются. Наиболее логичный выход из этого — построить криминологию на собственных основаниях, отличных от уголовного права и социологии. Но хотя большинство криминологов и считают криминологию самостоятельной наукой, в настоящее время постановка вопроса о собственных основаниях криминологии не является общепризнанной, не говоря уже о способах ее решения.

И все же Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин склоняются к тому, что следует предпочесть парадокс отклоняющегося поведения как меньшее зло. Поскольку, принимая в качестве оснований криминологии уголовное право (или, как говорят авторы, придерживаясь нормативистской парадигмы), мы столкнемся еще с рядом парадоксов.

Главный из них — парадокс «общественной опасности личности»: если попытаться определить личность преступника через такое специфическое свойство, как «общественная опасность», то это приведет к неразрешимому противоречию. О личности преступника можно говорить в случае, когда налицо обвинительный приговор суда. Но если под общественной опасностью понимать угрозу наступления опасных последствий, то такая угроза должна существовать до со- вершения преступления. Иначе говоря, до совершения преступления есть опасность личности, но нет личности преступника. После совершения преступления появляется личность преступника, но зато опасности как угрозы, как потенции уже нет: она реализована в самом преступном деянии.

Идентичной (даже в текстуальном отношении) позиции придерживается и А.М. Яковлев. Подобный парадокс возникает всегда, при любом определении личности преступника, если его строить на «твердой правовой основе», т.е. на основе понятия «субъект преступления». Попытка соединить уголовно-правовой и криминологический подходы к личности преступника ведет к противоречию.

Конечно, избавиться от парадокса можно, отойдя от твердой правовой основы. Но, сойдя с нее, предположив, что понятие «общественная опасность личности преступника» обращено в будущее, что его криминологическое содержание не тождественно уголовно-правовому (в первом случае опасность определяется вероятностью совершения преступления, во втором — тяжестью деяния), не вступаем ли мы, как полагают некоторые криминологи, на почву «опасного состояния деятеля», не скатываемся ли на позиции «превентивного уголовного права»?

Если вспомнить историю, то уже основоположники криминологии придавали большое значение возможности прогнозирования преступного поведения, оценке вероятности совершения преступления.

А. Кетле на основе теории вероятности пытался вывести математическую формулу для расчета склонности человека к преступлению.

Но его вряд ли можно причислить к сторонникам теории опасного состояния деятеля, для него преступник — лишь орудие.

Да и сам автор этого понятия Э. Ферри не связывал фатально общественную опасность личности с совершением именно преступлений: «Вместо того чтобы заколоть свою жертву, ее можно вовлечь в какое-нибудь гибельное предприятие; вместо того чтобы грабить на проезжей дороге, можно обирать людей посредством биржевой игры».

А.М. Яковлев свое отрицательное отношение к использованию в криминологии понятия «общественная опасность личности преступника» мотивирует и тем, что это понятие создает угрозу для режима законности. Но поскольку А.М. Яковлев сам выступает против перенесения уголовно-правовой модели преступника (это область долженствования) в криминологию (это область сущего), то правомерен вопрос: каким образом криминологические понятия, которые, по его справедливому мнению, имеют эмпирическое происхождение и охватывают область сущего, могут подрывать режим законности, относящийся к области долженствования?

В общем можно понять мотивы ученых, пытающихся «изгнать» понятие «общественная опасность личности преступника» из криминологии.

Но эти мотивы лежат в сфере не науки, а, скорее, идеологии и политики. Ведь всегда методы воздействия на преступников, если вспомнить историю, увязывались с определенным пониманием сущности личности преступника: криминологическое знание переносилось в сферу права.

В Средние века преступник рассматривался в качестве грешника, искушаемого дьяволом к нарушению божественных заповедей.

Применяемое наказание, исходя из принципа милосердия, должно быть гуманным, без пролития крови (сожжение на костре). Цель наказания — изгнать дьявола, спасти христианскую душу (путем умерщвления тела) от враждебного влияния.

В эпоху Просвещения человек рассматривался как разумный эгоист, желающий получать удовольствия и стремящийся избегать страданий. Преступник, совершая преступление, стремится получить выгоду от содеянного. Цель наказания — сделать совершение преступлений невыгодным. Отсюда вытекает и пропорциональная система наказаний: преступник должен испытать страдания пропорционально содеянному.

Преступник является атавистическим, первобытным существом (ломброзианство), поэтому к нему следует применять меры не уголовного наказания, а социальной защиты (лечение, изоляция, уничтожение).

Цель применения — самозащита общества.

Преступник есть проявление социального атавизма (советская криминология), носитель пережитков прошлого, «родимых пятен» капитализма (индивидуализма, стяжательства, частнособственнической психологии), поэтому наказание надо соединять с мерами исправительно- трудового воздействия — общественно полезный, почти бесплатный труд, воспитание в коллективе, идеологическая политико- воспитательная работа. Главная цель наказания — перевоспитать преступников, перековать их в активных строителей коммунистического общества.

Здесь полностью стиралась грань между наукой и правом как качественно различными формами социального познания. Криминологические понятия превращались в главные основания установления уголовно-правовых норм, относящихся к институту наказа- ния. Этому, конечно, во многом способствовала и идеологическая «нагруженность» самих криминологических понятий.

Никто не оспаривает тезиса о социальной обусловленности правовых норм вообще и значения личности преступника как криминологического основания норм уголовного права в частности. Но не следует забывать о том, что нормы уголовного права имеют не только криминологические основания. Не следует также социальную производность норм трактовать как их произвольность: право как относительно самостоятельное социальное явление обладает и своими внутренними свойствами, и закономерностями. Для того чтобы цель, поставленная перед наказанием, была достижимой, надо исходить не только (а может быть, не столько) из особенностей (действительных или мнимых) личности преступника, но и из объективных свойств самого уголовного наказания.

«Идеологизация» научных проблем, вообще говоря, свойствена не только криминологическому знанию. Многие проблемы других наук, общественных и естественных, не избежали этой участи: социал- дарвинизм в социологии, евгеника в генетике. Даже астрономические проблемы, если углубиться в историю, были объектом ожесточенной идеологической борьбы. Но это обстоятельство не свидетельствует в пользу применения вненаучной аргументации.

Известно, например, что наличие особей с наследственными заболеваниями отягощает генофонд популяции, является генетической «миной замедленного действия». Исходя из этого факта, предлагалась (а где-то осуществлялась и на практике) стерилизация таких лиц. Но отрицание негуманной идеи не должно вести к отрицанию самого факта, возмущение порочной общественной практикой не следует распространять на сами научные исследования, установившие этот факт.

Или возьмем такой пример. Известно, что состояние алкогольного или наркотического опьянения существенно влияет на поведение человека: ослабляются сдерживающие центры поведения, сужается поле сознания, человек «себя не помнит». Многие люди никогда бы в нормальном состоянии не совершили того, что совершают в состоянии опьянения. Должно ли уголовное право учитывать этот криминологический факт и признать состояние опьянения обстоятельством, смягчающим ответственность? Нет, не должно, это способствовало бы разрушению оснований уголовной ответственности и ослаблению социального контроля. Уголовное право исходит из того, что вменяемое лицо добровольно употребляло алкоголь и знало, к каким последствиям это может привести. Для уголовного права криминологические факты и выводы не являются обязательными, они учитываются, сообразуясь с собственными целями и задачами уголовного права. Точно так же криминология может учитывать, а может и не учитывать какие-то положения уголовного права.

Если отрицать прогностический аспект понятия «общественная опасность» (опасность как возможность совершения преступления), то его существование и употребление теряют всякий криминологический смысл, как теряет криминологический смысл понятие «личность преступника», если оставить в нем лишь один признак — факт совершения преступления. Употреблять это понятие следует с учетом прошлой деятельности личности. Но это не значит с криминологической точки зрения, что общественная опасность преступника состоит лишь в его преступном прошлом и настоящем.

Обращенность понятия «общественная опасность» в будущее не обязательно ведет к теории опасного состояния, поскольку эта опасность устанавливается на основе совершения определенных поступков.

И профилактическая работа с лицами, ранее судимыми или ведущими антиобщественный образ жизни, проводится потому, что они уже совершали какие-то конкретные действия, позволяющие предполагать возможность совершения ими преступления. Эти предположения основаны не на абстрактной возможности, а на обобщении социальной практики, которая свидетельствует о том, что определенная деятельность либо ведет к криминализации личности, либо сама является фактором, способствующим преступным проявлениям.

Но поскольку это лишь предположение, а достоверное установление факта общественной опасности без преступного деяния невозможно, к таким лицам применяется не уголовное наказание, а иные меры воздействия (административный надзор, постановка на учет и т.д.). Можно согласиться с Г.М. Миньков-ским, утверждавшим, что «необходимо также разграничение момента появления и момента установления факта общественной опасности. Первое возникает до, второе — после совершения преступления, поскольку единственное достоверное основание для такого вывода — преступление».

Действительно, явление существует до и независимо от познания.

Но только познавательный акт (факт достоверного установления судом) превращает его из «вещи в себе» в «вещь для нас». И признание того, что общественная опасность личности возникает до преступления, не свидетельствует о переходе на позиции опасного состояния или преступной личности. Важно только не переносить криминологические понятия непосредственно в сферу уголовного права.

Видимо, не случайно многие криминологи (А.Б. Сахаров, Б.В. Волженкин, В.Д. Филимонов и др.) с таким упорством отстаивают право на существование понятия «общественная опасность личности преступника». Представляется, что в этом понятии они пытаются отразить тот реальный факт, что существуют лица (и группы) повышенной криминогенности (например, рецидивисты). Это понятие видится необходимым и для разработки прогнозов индивидуального преступного поведения, мер индивидуальной профилактики.

Если понятие несет прогностическую нагрузку, если оно работает, то почему от него нужно отказываться? К научному понятию следует подходить не с этической меркой хорошего или плохого, а с гносеологической — отражает ли его содержание (и в какой степени) что-то в объективной реальности. Да, понятие «общественная опасность» является оценочным, как практически все понятия, характеризующие личность. Но в любых науках, даже естественных, не обходятся без использования таких понятий (понятие «больше» в математике). Оценочный характер понятия — не недостаток, а его особенность, которую следует иметь в виду при его использовании. Рассматривая же опасность личности как вероятность совершения преступления, связывая его с совершением определенных действий, мы тем самым в некоторой степени объективируем его.

Не исключено, что эмоциональность и острота спора в определенной степени связана с уголовно-политическим характером самого термина. Возможно, для отражения этого явления целесообразнее использовать другие термины, уже имеющиеся в криминологии (несмотря на их неопределенность), — асоциальная установка, асоциальная направленность и т.д. Во-первых, они, являясь чисто криминологическими, не будут смешиваться с понятием «общественная опасность» в уголовном праве. Во-вторых, они более нейтральны в социальном плане. Другое дело, что по своему характеру они также являются оценочными.

Следующий парадокс — «свобода воли» — также имеет своим источником уголовное право: принцип свободы воли, который необходим для обоснования уголовной ответственности, вступает в противоречие с детерминистическим подходом к поведению в криминологии.

Научное познание начинается там, где наличие некоего «А» позволяет считать неизбежным появление некоего «В». Такой подход плохо согласуется с концепцией свободы воли, в духе которой только от усмотре- ния, наделенного сознанием «А», зависит наступление одного из мыслимой серии событий «В», «С», «Д».

Не будем акцентировать внимание на том, что в этой формулировке свобода воли фактически трактуется как волюнтаризм и что противоположная ему концепция о полной предопределенности человеческого поведения также таит в себе немало противоречий.

Суть в том, что проблема соотношения детерминизма и свободы воли действительно существует, и она не нова, и это проблема не только криминологии. Как известно, еще Э. Ферри в своей теории позитивной ответственности отвергал постулат «свободы воли» как противоречащий достижениям современной ему психофизиологии и опасный для правоприменительной практики. То, что постулат свободы воли, воспринятый из уголовного права, противоречит детерминистическому подходу к поведению в криминологии, отмечал и А.М. Яковлев.

Если уйти от волюнтаристской трактовки проблемы и переформулировать ее как свободу выбора, то соединение принципов детерминизма и свободы воли становится возможным. Правовое поведение всегда осуществляется в ситуации неопределенности, объективно предполагающей возможность выбора правомерного варианта. Отсутствие такого варианта исключает свободу воли и ответственность.

Конечно, бывают случаи, когда поведение человека полностью детерминируется внешними обстоятельствами (крайняя необходимость, неодолимая сила и т.д.), не контролируется его сознанием и волей. Но тогда такое поведение, являясь юридически значимым, не будет правовым и, следовательно, в большинстве случаев не будет объектом рассмотрения криминологии.

С парадоксом свободы воли тесно связан другой — парадокс «причинного объяснения»: непосредственной причиной преступления часто называют умысел, криминогенную мотивацию, т.е., в сущности, интенцию (намерение). Но каузальное объяснение неприложимо к интенциональному поведению, где действует телеологический мотивационный механизм. Телеологическое объяснение обращено в будущее, каузальное — в прошлое. Это значит, что, поставив вопрос: «Почему совершено преступление?», криминологи пытаются ответить на вопрос: «Для чего оно совершено?» (хотя и этот аспект немаловажен, он позволяет прояснить личностный смысл преступления для субъекта, выявить адаптивную функцию преступления).

На это можно было бы возразить, что многие криминологи в качестве ближайшей, непосредственной причины рассматривают не умысел, а определенные устойчивые особенности личности (антиобщественная установка, дефекты правосознания и т.д.). Но это вряд ли будет являться аргументом для представителей социологического направления в криминологии. И совершенно напрасно А.И. Долгова упрекает их в эклектизме, в том, что они никогда не вступали в принципиальный спор с представителями взгляда на решающую роль в порождении преступности биологического фактора.

Для них принципиально положение о том, что сам характер особенностей личности (биологические или социальные) не играет существенной роли в причинном объяснении. Как отмечает по этому поводу А.М. Яковлев, изучение личностных особенностей для выяснения генезиса поведения практически не нужно и теоретически неверно, поскольку только то, что является внешним по отношению к организму и воздействует на него извне, и есть та наблюдаемая реальность, изучив которую можно объяснить причины поведения, — и только тогда мы имеем собственно детерминистическое объяснение. Принцип «внутренних причин» ложен, а стремление отыскать источник изменения объектов в свойствах самих объектов свидетельствует, по его мнению, о донаучном уровне исследования.

Следующий парадокс — парадокс «дискретности» — связан с тем, что социальная реальность является текучей, изменчивой и непрерывной, а для криминологии мир дискретен. В этом мире стоимость похищенного, определяющая тяжесть преступления, исчисляется с точностью до копейки; возраст, определяющий наступление ответственности, — с точностью до суток. Здесь конвенциональный характер вполне очевиден, но обращаются с этим так, как будто такие различия вытекают из природы явлений.

Вообще говоря, авторы описывают мир не криминологии, а уголовного права. Конечно, эти миры тождественны, если и в криминологии применять уголовно-правовое понятие «преступление».

Но если различать, как уже предлагалось в литературе, уголовно-правовое понятие преступления и криминологическое понятие преступного поведения, можно избавиться от парадокса. Эти понятия различаются качественно и количественно. Таким образом, признавая предметом изучения криминологии не преступление, а преступное поведение, мы уходим от парадокса дискретности, но одновременно отходим и от твердой правовой основы.

Сходная ситуация и с парадоксом «латентности»: криминология, изучая преступность как социальное явление, чувствует узость рамок доктринального подхода. Пытаясь их раздвинуть, она начинает рассматривать объекты вне поля зрения уголовного права, например, латентную преступность. С уголовно-правовой точки зрения, понятие «латентное преступление», равно как и латентная преступность, внутренне противоречиво. Но без понятия латентности криминология будет иметь дело не с изучением преступности, а с исследованием вопроса: как система уголовной юстиции справляется с выявлением и регистрацией преступлений и наказанием преступников.

Источником этого парадокса является непосредственное перенесение и использование в криминологии уголовно-правового понятия «преступление». Если же мы признаем различие между уголовно-правовым понятием преступления и криминологическим понятием преступного поведения (или введем криминологическое понятие преступления), то парадокса не будет.

С эффективностью наказания связан последний парадокс — «целей наказания»: частная превенция нереальна, поскольку отбывшие наказание чаще совершают преступления, чем неосужденные. Общая превенция не поддается эмпирической верификации. Реально достигаемой целью наказания является восстановление попранной справедливости.

Можно было бы переадресовать этот парадокс уголовному праву, поскольку наказание — его институт. Но если считать, что криминология изучает все меры предупреждения преступности, вопрос об эффективности уголовного наказания становится и криминологической проблемой.

Достижимость и эффективность целей наказания во многом зависят от трактовки самих целей. Когда говорится о том, что частное предупреждение обеспечивается путем создания условий, исключающих совершение новых преступлений (изоляция, охрана и т.д.), то тем самым утверждается, что частная превенция ограничивается периодом отбывания наказания. Тогда под целью частной превенции следует понимать не совершение преступлений осужденными, а показателем ее эффективности будет служить количество преступлений, совершаемых в период отбывания наказания. Если взять для примера преступность несовершеннолетних, то коэффициент преступности в воспитательных колониях намного меньше коэффициента преступности несовершеннолетних в целом. Так что цель частной превенции в таком понимании вполне реальна, и ее эффективность очевидна.

Количество же преступлений, совершаемых после отбывания наказания (уровень рецидива), будет показателем эффективности цели исправления. Показатели цели исправления по необходимости лежат за пределами наказания, поскольку о реальном исправлении можно судить только тогда, когда лицо не находится под воздействием специфических факторов наказания. Конечно, можно говорить о низкой эффективности этой цели, но не о ее нереальности. (Мы оставляем в стороне вопрос: в какой мере показатель рецидива может быть объективным критерием эффективности наказания и деятельности исправительных учреждений. Эта проблема не зависит от того, как трактуется цель частного предупреждения.)

С эмпирической верификацией цели общей превенции действительно есть проблемы, поскольку статистика первичной преступности не может служить прямым показателем эффективности этой цели по той причине, что, строго говоря, прямым адресатом угрозы наказания являются не все субъекты, а те из них, которые не совершают преступления только изза страха перед наказанием. Лишь выделив из всех законопослушных граждан эту неизвестную долю лиц и установив характеризующий ее коэффициент преступности до и после установления (ужесточения) уголовно-правового запрета, мы будем иметь адекватный показатель эффективности цели общей превенции.

В настоящее время нет прямых методов решения проблемы эффективности общей превенции. Но возможно использование хотя бы косвенных методов (как и при изучении латентной преступности).

Для цели же восстановления попранной справедливости эмпирическая верификация, видимо, невозможна изза многозначности самого понятия справедливости.

Цель восстановления социальной справедливости закреплена в законе — в ч. 2 ст. 43 УК РФ. Но понятие «социальная справедливость» настолько идеологизировано и неопределенно, что можно не сомневаться: споров о ней будет не меньше, чем в свое время о каре как цели наказания.

Дискуссия, собственно, сразу и началась. А.Л. Цветинович высказался категорично: «Уголовно-правовое воздействие не обладает реститутивными функциями, никакой справедливости не восстанавливает.

Восстановление справедливости в этом контексте фактически означает удовлетворение чувства мести, чего цивилизованное общество позволить себе не может. Действие наказания направлено в будущее, его целью является предупреждение совершения преступлений». Действительно, криминологический смысл наказания заключается в возможности предупреждать преступления.

Симптоматично и то, что разработчики УИК РФ не включили восстановление социальной справедливости в число целей уголовноисполнительного законодательства (и дали свою формулировку целей общей и частной превенции). И.В. Шмаров аргументирует отсутствие в ч. 1 ст. 1 этой цели тем, что она реализуется при назначении наказания2. Хотя этот аргумент достаточно спорен, но, видимо, специалисты по уголовно-исполнительному праву понимают невозможность измерения эффективности этой цели при исполнении наказания и считают, что постановка такой задачи перед исправительными учреждениями — дело весьма проблематичное, чреватое возвращением к талиону.

Не увеличивает цель восстановления социальной справедливости и гуманистический потенциал закона, как может показаться на первый взгляд. Если понимать под социально справедливым то, что принимает и поддерживает большинство населения, то уголовная политика и практика должны быть значительно ужесточены (что не поддерживают сами авторы). А.Л. Цветинович, например, рассматривает эту цель как один из элементов ужесточения ответственности и наказания.

В концепции Ю.Д. Блувштейна и А.В. Добрынина обоснование цели восстановления социальной справедливости выглядит весьма уязвимым и еще в одном аспекте — этическом. Ведь именно этические соображения в конечном счете лежат в основе их неприятия понятия «личность преступника». По их мнению, криминологический штамп «личность преступника» сыграл отрицательную роль в уголовной политике, поскольку именно на нем основывалось применение драконовских репрессивных мер. Но разве понятие социальной справедливости не сыграло такую же (или даже большую) отрицательную роль? Ведь именно под лозунгом восстановления социальной справедливости в нашей стране творились самые чудовищные злодеяния. Да и получается, что чем больше преступников, тем лучше: ведь тогда и больше восстановленной справедливости.

Таким образом, не все парадоксы являются чисто криминологическими.

Большинство из них связано с непосредственным перенесением и использованием уголовно-правовых понятий в криминологии.

Их вернее называть не парадоксами криминологии, а парадоксами, возникающими при наложении понятийного аппарата и методов, разработанных для предмета исследования одной науки (уголовного права), на область исследования другой (криминологии).

Но такого рода парадоксы могут возникнуть в любой науке.

При определенных допущениях эти парадоксы могут быть разрешены в рамках самой криминологии.

Существование в криминологии парадоксов вряд ли позволяет сделать однозначный вывод о ее статусе — является она наукой или нет. Парадоксы — это только один из элементов системы доказательств тезиса о ненаучном характере криминологии. Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин связывают возникновение парадоксов также с некорректно заданными значениями терминов. Они подвергли логико-лингвистическому анализу главную криминологическую категорию — понятие «преступность». Результаты этого анализа должны послужить вторым элементом доказательства их основного положения.

Авторы полагают, что преступность можно рассматривать в качестве абстрактного сингулярного термина: «Преступность есть свойство некоторых деяний». Рассмотрев реалистскую и номиналистскую интерпретации абстрактного сингулярного термина «преступность», они отмечают, что первая рассматривает такие термины как чисто инструментальные и легко их элиминирует путем использования универсальных абстрактных терминов.

Вторая сводит термин «преступность» к термину «преступление», что также означает его фактическую элиминацию. Ими делается вывод о том, что «с логико-лингвистической точки зрения у криминологии нет шансов на существование не только как самостоятельной дисциплины, но даже как промежуточного звена между теоретическим и эмпирическим уровнями исследования». Иными словами, криминологический язык не может быть связующим звеном между теоретическим (социологическим) и объектным (уголовно-правовым) языком, языком теории и языком наблюдения.

Интерпретация преступности как абстрактного термина вызывает большие сомнения. Абстрактные понятия, обозначающие свойства, образуются путем изолирующего абстрагирования — отвлечения свойства от предмета и превращения его в самостоятельный предмет («вменяемость», «белизна»). В действительности предметы (деяния) уже должны обладать этим свойством преступности объективно, т.е. до и независимо от правовой оценки, чтобы можно было его абстрагировать.

Некоторые авторы именно так и считают: «Поэтому то или иное деяние общественно опасно не потому, что его оценивает так законодатель, а потому, что оно объективно содержит в себе свойство общественной опасности». Но это значит, что должны существовать «естественные преступления», «преступления на самом деле», против чего выступают и сами Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин.

Следуя логике данных авторов, предпочтительнее рассматривать преступность в качестве не абстрактного термина, а диспозиционного предиката (например, таких, как «растворимость», «хрупкость»).

Они отражают предрасположенность предметов «действовать» определенным образом в определенной ситуации, они непосредственно чувственно не воспринимаемы (в отличие от цвета, формы и т.д.), их восприятие и верификация содержащих их высказываний связаны с актом проверки: «Предмет «А» обладает свойством «растворимость», если при помещении в жидкость он растворяется».

Свойство деяния быть преступным также не актуально, а потенциально, оно содержит только возможность стать таковым. Путем непосредственного наблюдения, без акта проверки, т.е. судебного следствия и приговора, мы не имеем права приписать это свойство объекту: «Деяние преступно, если и только если судом оно квалифицируется как преступление». Как нельзя говорить о растворимости вещества безотносительно к виду жидкости (растворим — в чем?), так нельзя говорить и о преступности деяния безотносительно к типу правовой системы (спекуляция преступна — где? В какой правовой системе?).

Диспозиционные предикаты не являются ни теоретическими терминами (характеризуют конкретное свойство), ни терминами наблюдения (непосредственно чувственно не воспринимаемы), они занимают промежуточное положение. Следовательно, при такой трактовке термина «преступность» у криминологического языка есть шанс быть промежуточным звеном между теоретическим и объектным языками. А значит, и этот аргумент Ю.Д. Блувштейна и А.В. Добрынина нельзя считать убедительным.

Третий элемент в их доказательстве связан с понятием «парадигма». Парадигма — это признанное всеми научное достижение, которое в течение определенного времени дает модель постановки проблем и способов их решения научному сообществу, например, птолемеевская и коперниковская парадигмы в астрономии, ньютоновская и эйнштейновская парадигмы в механике. В литературе это понятие интерпретируют и более широко — как некоторые устоявшиеся стандарты, модели, подходы к изучению определенной области явлений.

Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин в криминологии выделяют два противоположных подхода, две конкурирующие парадигмы — нормативистскую и социологическую. Первая исходит из того, что теоретической основой криминологии является уголовное право, и объектом исследования могут быть только те деяния (и деятели), которые по закону признаются преступлениями (и преступниками).

Крайняя форма — криминология есть часть уголовного права.

Вторая теоретической основой криминологии признает, соответственно, социологию и включает в объект исследования наряду с преступлениями иные формы отклоняющегося поведения. Крайняя форма — криминология есть часть социологии. В пределе нормативистская парадигма приходит к «преступному человеку» (Ч. Ломброзо), социологическая — к «преступному обществу» (Э. Шур). В мировой криминологии социологическая парадигма доминирует в Америке, нормативистская — в Европе.

В. Фокс выделяет и третью — медико-психиатрическую. В нашей криминологии эта парадигма практически не проявлялась.

Правда, в последнее время в связи с постановкой вопроса о роли бессознательного в преступном поведении, с изучением психических аномалий, серийных сексуальных преступлений тенденция явно наметилась.

Нормативистская и социологическая парадигмы, говорят авторы, по-разному представляют сами основы науки криминологии: понятие преступления, личности преступника, причин преступности и мер по ее предупреждению. Первая уделяет главное внимание личности, вторая — социальным условиям. «В этих условиях трудно говорить об отечественной криминологии как о чем-то едином в главных чертах и проявлениях. Еще труднее судить об истинности положений криминологической теории и ложности других ее положений». Этот аргумент — отсутствие единой парадигмы — и является решающим для доказательства того, что современная криминология не доросла до состояния «нормальной» науки, а находится на допарадигмальной стадии развития, на какой, например, находилась химия в период расцвета алхимии.

Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин отмечают, что в чистом виде нормативистская и социологическая парадигмы встречаются редко, чаще всего криминолог «попеременно играет то за одну, то за другую команду». Анализ криминологических публикаций во многом это подтверждает. Тогда закономерно возникает вопрос: а может, наличие двух парадигм характеризует не незрелость науки, а специфику предмета ее исследования? Одной из особенностей криминологии является комплексность ее предмета, выражающаяся в том, что объектом исследования выступают феномены из разных уровней социальной реальности: личность, социальная группа, общество в целом. Все эти уровни имеют качественную специфику, и подходы к исследованию на каждом уровне по необходимости должны иметь различия. Игнорирование этой специфики, стремление руководствоваться только одной парадигмой может иметь своим следствием значительные методологические перекосы. Следование социологической парадигме при изучении личности и индивидуального преступного поведения ведет к бихевиоризму, следование нормативистской при изучении причин преступности — к биологизации этих причин.

Криминологи при исследовании индивидуального преступного поведения больше тяготеют к нормативистской парадигме, при изучении преступности в целом — к социологической. К этому их толкает специфика объекта, логика самого исследования. Еще Ф. Лист отмечал, что вопрос о причинах отдельного преступления и вопрос о причинах преступности — два разных вопроса. В первом случае речь идет о преступлении как явлении в жизни отдельного лица, во втором — как явлении социальной жизни. При изучении преступления как явления в жизни отдельного человека представляют интерес индивидуальные факторы, при изучении преступления как явления социальной жизни — социальные факторы.

Подобная ситуация не является уникальной. В биологии, например, изучаются разные уровни биологической реальности: клетка, организм, популяция. И модели исследования, сформировавшиеся при изучении популяций, не применяются в области генной инженерии.

Таким образом, система доказательств, выстраиваемая Ю.Д. Блувштейном и А.В. Добрыниным, не является бесспорной, и ее как минимум можно подвергнуть рационально обоснованному сомнению.

Следовательно, сомнительным выглядит и тезис авторов о том, что с логико-методологической точки зрения криминологию нельзя рассматривать в качестве науки.

На этом в научной дискуссии можно было бы ставить точку, но... Но для Ю.Д. Блувштейна и А.В. Добрынина анализ парадоксов, абстрактных терминов и парадигм является не завершением дискуссии, а только ее началом. Научная аргументация для них является лишь вспомогательной иллюстрацией. Главные основания того, что криминология не является (и не должна являться!) наукой в обычном понимании, лежат в этической и мировоззренческой сферах.

«Обобщение сказанного выше о парадоксах криминологической теории приводит к выводу, что их решение может быть достигнуто, если отказаться от претензий на объяснение исследуемых явлений и сосредоточить усилия исследователей на понимании таковых... каждому криминологу рано или поздно приходится делать выбор между позитивизмом с его верой в существование одного для всех областей научного исследования методов познания и герменевтикой, для которой принципиальное различие между методом, ведущим к объяснению (естественные науки), и методом, ведущим к пониманию (гуманитарные науки, или «науки о духе»), выступает отправным пунктом всех дальнейших рассуждений». Здесь осуждение позитивизма граничит с антисциентизмом, а апологетика герменевтики — с подменой научной методологии мировоззренческой установкой.

Отказ от позитивистской методологии, а по существу, от объективного научного метода был воспринят и поддержан некоторыми молодыми учеными-криминологами. Так, И.А. Александрова пишет, что методологической основой ее диссертационного исследования являются комплекс интеллектуальных течений в виде постструктурализма, нейофрейдизма и др., которые формируют теорию познания постмодернизма. Правда, при этом утверждается, что впервые анализ материала осуществлялся с антипозитивистских позиций.

Но эта предельная заостренность вопроса у Ю.Д. Блувштейна и А.В. Добрынина (в отличие от молодых ученых) выглядит даже гдето оправданной в связи с возможной высокой ценой последствий такого выбора, о которой предупреждают авторы: превращение криминологии в социально опасную неконтролируемую силу. Для прояснения сути их принципиальной позиции приведем две цитаты.

«Сама постановка вопроса о наличии каузальной связи в таком социальном феномене, как преступное поведение, выглядит с практической точки зрения делом весьма сомнительным, чтобы не сказать — опасным. Если криминология знает, каковы причины преступного поведения, она, очевидно, знает или узнает в будущем, как устранить эти причины. Как свидетельствует исторический опыт, адекватным средством устранения причин преступности избираются обычно чрезвычайные меры».

Дело даже не в том, соответствует ли действительности, например, такое понятие, как «личность преступника». Дело в том, что «стремление во что бы то ни стало добиться в гуманитарных областях такого же уровня точности и «непогрешимости» знания, как в областях естественнонаучных, не только логически неуместно, но попросту опасно. Это стремление таит в себе все ту же неконтролируемую волю к власти над выбранным аспектом исследования мира...

Достаточно вспомнить в этой связи, какую роль в уголовной политике сыграл один из наиболее прочно укоренившихся штампов языка криминологии — «личность преступника». Будучи материальным носителем идеи заведомой ненормальности (неважно, какой — психической или социальной) каждого, кто вступил в конфликт с уголовным законом, этот штамп стал «научной» основой для применения таких драконовских мер, как превентивное лишение свободы «потенциальных преступников», принудительное лечение в психиатрических больницах лиц, единственным симптомом душевной болезни которых явилось совершенное ими правонарушение».

Это понятие (и родственные ему) должно быть отвергнуто не по научным, а именно по этическим соображениям. Но простая замена традиционной научной методологии герменевтикой не способна избавить криминологию от парадоксов, как полагают Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин. Ведь герменевтика сама в себе таит внутреннее противоречие.

Как известно, исходный принцип герменевтики сформулирован еще в XIX в. немецким философом В. Дильтеем, основателем так называемой понимающей психологии: «Природу мы объясняем, а душевную жизнь мы понимаем». В наше время наиболее видными методологами, развивающими идеи герменевтики, являются Г.-Х. Гадамер и П. Фейерабенд. Объяснение и понимание — две формы познания. Как пишет В. Штофф, в герменевтике превратили различие в противоположность, разделяющую методологию естественных и общественных наук, «наук о природе» и «наук о духе». Объяснение, разделяя объект и субъект, стремится элиминировать субъекта, чтобы получить объективное знание в чистом виде. Объяснение отвлекается от субъективного момента в познании, а понимание — нет, оно есть всегда понимание чего-то субъектом. Но объяснение способствует лучшему пониманию.

Действительно, наука разделяет объект и субъект (вернее, стремится к этому), а герменевтика подчеркивает принципиальную невозможность элиминации субъекта из познания. Но если это так, то характер познания определяется не только (и даже не столько) спецификой объекта, природа это или общество, сколько спецификой субъекта познания. Следовательно, должны быть общие закономерности познания природы и общества, общие методы, определяемые исключительно свойствами познающего субъекта. Поэтому попытка разделить познание на две изолированные сферы фактически приводит к тому, что они становятся тождественными (хотя бы на уровне субъекта).

Ю.Д. Блувштейн и А.В. Добрынин, таким образом, ставят по существу вопрос о том, что проблема нравственных пределов развития науки и моральной ответственности ученого не ограничивается только рамками атомной физики или молекулярной биологии: криминологи также не вправе уклониться от этого. Конечно, в материалистическом и атеистическом научном сообществе, исповедующем философию ничем не ограниченного познания и всесильности науки, такая проблема не только не ставилась, но даже не осознавалась. Но эта проблема этическая, а не внутринаучная. Вопрос о существовании криминологии как науки есть все же вопрос познавательных возможностей, а не этической целесообразности.

Только выяснив, есть ли у криминологии собственные основания и каковы они, мы можем приблизиться к ответу на этот вопрос.